«Без онтологии тоска берет за горло», – признались друг другу два философа в далеком уже советском 1974 году [10]. За психотерапевтическое горло берет другая тоска – безантропологии.
Сейчас так сильно выросло влияние психологической практики на культуру, так перегружена оказалась сама современная психология и психотерапия бесчисленными обломками всевозможных культур и культов, что быть может главное наше профессиональное дело состоит сегодня в том, чтобы задавать себе метафизические вопросы: что есть человек? В чем его предназначение? В чем суть нашей профессии не как ремесла, но как призвания? Како веруем?
Психотерапия настолько сильна и влиятельна, что не может более позволить себе оставаться антропологически беспечной и не замечать, какой мощности энергии развязывает она, раскупоривая очередной «архетип» и выпуская из него засидевшихся джинов в душевное и социальное пространство.Можно, конечно, отмахнуться от этой ответственности и укрыться за множеством готовых оправданий: к нашим услугам и новейший постмодернизм (для которого любая философская и аксиологическая идентичность – смешной анахронизм), и обветшалый позитивизм («мы исходим из фактов и отвечаем лишь за точность процедур»), и прагматизм общий («наш закон – польза заказчика») или медицинский («ради скорейшего избавления от симптомов хороши все средства»). Однако нам слишком хорошо известно из наблюдений за пациентами, как патогенны поиски алиби там, где нужно мужество принятия ответственности.
Кажется, наступает такой период развития отечественной психотерапии, когда главные дифференциации в ней будут проходить не по линиям методологии, теории и техники, а по философско-антропологическим водоразделам. Наступает и наступило уже время выбора, время философского самоопределения, когда каждый психолог и психотерапевт, всерьез относящийся к профессии, должен будет дать отчет в своем уповании.
* * *
Этот текст – как открытое письмо, он обращен ко всем коллегам-психотерапевтам, но внутренне адресован тем, кто сделал свой выбор в пользу христианской антропологии. Сам такой выбор автоматически не предрешает, какой может стать христианская психотерапия, как выбор площадки для строительства дома, даже наилучшей, не заменит трудов по проектированию и строительству.
В среде отечественных психологов-христиан есть две крайности. В одном случае в существующих психотерапевтических школах обнаруживается уже состоявшаяся христианская психотерапия [см. напр., 9], и дело лишь за тем, чтобы объяснить адептам психосинтеза, гештальттерапии и прочим, что они, сами того не ведая, давно говорят христианской прозой. В другом психотерапия рассматривается на фоне неисчислимых духовных богатств, глубины, подлинности церковного опыта и объявляется пустым, ничтожным, а то и бесовским занятием. Тот кто верит, что психотерапия может быть настоящим духовным служением, оставаясь при этом и настоящей профессией, должен избрать третий путь – сохраняя трезвую и ясную духовную позицию, бережно и с уважением отнестись к исторически пройденному психотерапией пути, и как знать, не окажется ли она вопреки своему принципиальному секуляризму, а то и атеизму, в условиях современной культуры «детоводительницей»
1 к христианской психотерапии.
_____________________
1«Детоводительницей» ко Христу называли греческую философию христианские богословы Климент Александрийский и св. Иустин
Философ.
_____________________
Предмет данной работы – история психотерапевтических упований. Поясню смысл термина. Когда врач лечит больного,
он рассчитывает, чтолечебные мероприятия вызовут ответныйпроцесс в организме, который, собственно, и приведет пациента
к здоровью. Учитель не думает, что его объяснения сами по себе произведут в голове у ученика знания, он рассчитывает на ответный процесс понимания. Так во всяком деле – ведь и скрипач убежден, что струна отзовется. Словом, организм ли, ум ли, инструмент ли развивают в ответ на усилия человека некий процесс, упование на который составляет необходимое внутреннее условие успешной человеческой деятельности. В психотерапии, в соответствии с этой логикой, «упованием» можно обозначить тот главный механизм, основной продуктивный процесс, который непосредственно обеспечивает достижение терапевтических целей.
В каждой психотерапевтической школе есть своя теория, метатеория, своя мифология, технология и другие элементы и плоскости, но сердцевина всего этого сложного состава – именно «упование». Если бы в одночасье исчезли все бесчисленные книги по психоанализу и упразднилось все разветвленное психоаналитическое знание, а осталось бы лишь его упование – идея об исцеляющей силе осознания, то по одной этой идее можно было бы восстановить всю теорию и технику психоанализа. Напротив, извлеки эту идею из психоанализа, и вся его грандиозная постройка рухнет, превратившись в безжизненную груду лишенных смысла фактов.
Пытаясь наметить основные вехи истории психотерапевтических упований, мы будем анализировать соответствующие механизмы и процессы не с теоретической или технической стороны, а со стороны философско-антропологической.
Осознание и внушаемостьОсновной процесс, который по представлению 3. Фрейда обеспечивает психотерапевтический эффект, – осознание. Весь психоанализ есть борьба за то, чтобы «на место Оно стало Я». Эта постановка «Я» на место «Оно» состоит не столько в расширении сознания, как принято считать, сколько в расширении воли. То есть психотерапевтическое благо заключается, прежде всего, в том, что «Я» в результате анализа перестает быть марионеткой, за ниточки которой дергает «Оно», а само становится центром волений. Пусть желания по-прежнему исходят из «Оно», но «Я» избавляется от деспотии «Оно», тем болеежестокой и разрушительной, что она осуществлялась негласно, с помощью подставных лиц. Психоанализ проливает свет разума на все эти закулисные махинации, разоблачает все замаскированные фигуры, обнажает все подпольно действовавшие силы, и «Я» может теперь сознательно и свободно принимать решения о том, какой из импульсов реализовать, а какому отказать в реализации. (В скобках замечу, что когда подходишь мыслью к этому торжественному моменту психоанализа, к этому венцу долгих и долгихпсихоаналитических усилий, тостановится по-человечески жалко бедное «Я». Заговор разоблачен, маски сорваны, тайна раскрыта... Но ведь дальше нужно жить, а жить придется все с теми же подпольными фигурами, которые пытались обмануть «Я», обойти цензуру и заставить «Я» служить своим интересам. В этой открывшейся новой жизни, освещенной холодным психоаналитическим светом, «Я» придется добровольно сотрудничать с теми силами, которые еще так недавно они вместе с прихоаналитиком преследовали и вот, наконец, приперли к стенке – ведь других-то содержаний в сознании нет. Азарт и колорит детектива, погони, преследований, расшифровки тайнописи, скрытая страстность взаимоотношений в стане преследователей – все это так бесцветно и уныло заканчивается, так много в психоаналитическом знании печали и так мало чего-то ободряющего и окрыляющего, что более чем понятна взаимная тенденция и пациента, и аналитика длить и длить психоаналитический «сериал», добавляя серию за серией. Не в одной сложности душевных процессов и не в однойфинансовой выгоде длительного лечения дело).
Итак, если главное следствие постановки «Я» на место «Оно» состоит в том, что «Я» превращается в субъект воления, то процессом, который обеспечивает этот результат, является осознание. Вся надежда психоанализа в том, что удастся силой и хитростью добыть скрываемое в бессознательном знание и понудить пациента признать объективную правду о себе, осознать ее. В
признании, конечно, явно звучит оттенок принудительности, но все оправдано, если только состоится акт осознания, если пациент примет новое истинное знание, как бы оно ни было ему неприятно. Знание целительно. Осознание и есть, следовательно, главное упование раннего психоанализа. 3. Фрейд, который воспринимается широкой публикой как открыватель иррациональных глубин человеческой души, в действительности был до мозга костей рационалистом. Рациональному объяснению поддается все, даже, казалось бы, иррациональное и случайное: ошибки, обмолвки, сновидения. Фрейд – это апофеоз рационализма, это полное воплощение знаменитого бэконовского девиза «знание –сила». Если и до Фрейда хорошо было известно, что «сон разума рождает чудовищ», то, может быть, именно Фрейд стал главным и, кажется, последним апостолом разума, беззаветно верившим в его чудодейственную силу, в то, что свет разума чудовищ если и не побеждает, то приручает.
Уже современные Фрейду психотерапевты далеко не всегда разделяли это глубинное упование Фрейда на разум и сознание. Но прежде чем описывать упования, которые пришли на смену фрейдовским, стоит упомянуть главный механизм, на который рассчитывала в своей работе психотерапия до Фрейда, та, которую можно назвать предысторией современной психотерапии. Это механизм внушаемости. Пациенту в ходе гипнотического сеанса внушалось поведение, которое он должен исполнять, или мысли, которые он должен думать, или состояния, которые он должен испытывать для его же собственного блага. Что есть благо для пациента, лучше знает врач, и что ему нужно делать, ду мать и чувствовать для того, чтобы достичь этого блага, тоже знает врач. Роль пациента состоит в том, чтобы максимально довериться врачу, подчиниться ему, и тогда он имеет все осно вания надеяться, что успех лечения будет обеспечен. Вот этот механизм доверчивости и внушаемости и есть то, на что может рассчитывать врач, психотерапевт в деле исцеления своих пациентов.
Фрейд совершил просветительскую революцию в психотерапии. Психоаналитическая антропология, несмотря на всю свою ущербность, по сравнению с антропологией старой суггестивной психотерапии была куда более человечной. Фрейд привнес в психотерапевтический образ человека Знание и Свободу, свободу сознания. Пациенту не просто стало
позволено узнавать в ходе лечения нечто о себе, его самопознание, осуществляемое с помощью аналитика, стало необходимым делом, от которого, в конечном счете, зависит весь успех лечения. Пациенту было также возвращено человеческое право самому решать, что есть для него благо, а что зло. Наконец, в психоанализе он перестает быть просто пассивным объектом лечения, а становится, пусть не равным, но все же партнером в осуществлении терапевтического процесса. По сравнению со следующими психотерапевтическими школами и направлениями психоанализпорой воспринимается как достаточно авторитарная и монологическая система, но на фоне доминировавшей до Фрейда суггестивной психотерапии он выглядит настоящим освободителем.
СпонтанностьЕще при жизни Фрейда стали происходить глубинные сдвиги в психотерапевтической антропологии. Заселяя открытый Фрейдом материк новой психотерапии, колонисты стали открывать земли, очень не схожие с той, на которую высадился Фрейд. Пожалуй, наиболее радикальные отличия были обнаружены психодрамой Джекоба Морено. Сам способ и стиль жизни психодраматической провинции был просто дерзким вызовом психоаналитической метрополии. Что может больше отличаться от психоаналитической кушетки, чем психодраматическая сцена, от замершего на кушетке одинокого пациента, чем играющий в окружении членов группы протагонист, от смотрящего в сторону нейтрального аналитика, чем активно управляющий процессом директор психодрамы? Эти и другие отличия столь очевидны, что здесь можно их опустить, сконцентрировавшись на важнейшем для нас. Психодрама вовсе не уповает на то, что пациент проникнет холодным рассудком в тайные глубины своей души, она уповает на творческую спонтанность, на то, что сами эти глубины, все человеческое существо хочет выплеснуться наружу в фантазии, игре, действии, и, стоит только помочь этому процессу, как он своей мощной целительной стихией изольет в творческом спонтанном выражении все то, что наболело, что сдерживалось, откладывалась, хирело в человеке, и принесет тем самым ему не только избавление от страдания, но полноценное творческое самовыражение.
Если Зигмунд Фрейд открыл материк свободы для психотерапевтической антропологии и сам исследовал и использовал ту часть этого материка, которую можно назвать Свободой Сознания, то Джекоб Морено стал режиссер-губернатором республики Свобода Воли. Разумеется, это не та сознательная, разумная и в то же время напряженная и скучная воля, которая ищет закон, необходимость и видит свою свободу в том, чтобы следовать этой необходимости и закону. Это, так сказать, вольная воля, анархическая, не спрашивающая ничьего позволения и не потому, что, как писал Лев Шестов, если спросишь – позволено ли, разумеется, не позволят, а потому, что самого такого вопроса в своей вольной природе она не имеет. Спонтанность – это первичная, как бы до различения добра и зла действующая воля, это творчество как первофеномен, созидающее бытие из ничто, рождающее начало, даже и не думающее спрашивать, что хорошо, а что плохо, что запрещено, а что позволено, просто рождающее и наслаждающееся самим этим процессом.
Когда в философской и психологической литературе обсуждается свобода воли, то общепринято различать разумную сознательную волю, с одной стороны, – и произвол, с другой. В первом случае человек опирается на познание бытия, причем это не обязательно рациональное, рассудочное познание – это может быть интуитивное, опытное постижение бытия, мудрость, но так или иначе речь идет о том или другом роде знания, действуя в соответствии с которым, он обнаруживает и реализует свою подлинную человеческую свободу. Во втором случае человек действует, нарочито не считаясь с религиозными заповедями, установлениями общества и даже с законами природы, лишь на од-ном-единственном основании своего желания, каприза. «Хочу» –вот автор, инициатор и безответственный исполнитель акта произвола. При всей радикальной противоположности разумной воли и произвола их сближает то, что оба эти акта уже, так сказать, лишены невинности, наивности, непосредствен-ности, они уже – плод борьбы высшего и низшего в человеке, разумного и неразумного, мудрого и глупого, только в одном случаепобедило высшее, а в другом – низшее, в одном – разумное, а в другом – безрассудное, в одном – зрячее, но остывшее, в другом – горячее, но слепое. Произвол, желание, каприз не то, что не знают нормы, но нарочито не хотят знать. В отличие от них обоих спонтанность – это, повторим, «вольная воля», самодействующее бытие, биение самой жизни из глубочайших ее истоков и слоев, где не только не сорвано яблоко, но не посажено еще древо познания добра и зла. Спонтанность не знает закона, но и не знает греха, ее метафора – это ветер, который как дух веет, где хочет, по пути вращая мельницы, надувая паруса, срывая крыши, но не почему-то и не зачем-то, не «за» и не «против», а просто –так есть. Потому-то, когда приходится встречать человека, наделенного этим даром первичной свободы, человека не по выучке, не по подвигу и не по заслугам, а именно даром природным спонтанного, то просто чувствуешь, как рядом с ним легко дышится, как развеиваются сумрачные, угрюмые, тяжеловесные мысли, ограничения, предписания, каким легким становится шаг и дальним – взор. Такому человеку намного легче прощают причиненное им зло, чем иному натужному праведнику, силою воли выдавливающему из себя добро. Вот этой-то глубочайшей природы спонтанностью и объясняются, прежде всего, терапевтические эффекты психодрамы, разумеется, в той мере, в которой она сама реализует этот исходный принцип спонтанности, а не прибегает, как это в обычной эклектической практике сплошь и рядом бывает, к иным принципам и иным механизмам, тоже имеющим психотерапевтический потенциал.
Итак, если старая суггестивная психотерапия уповала на внушаемость, объединяющую в себе две несвободы, два рабства: согласие с тем, что «врач знает лучше», то есть послушание сознания, и подчинение ему в поведении, то есть послушание воли, – то новая психотерапия начинает уповать на свободу сознания и свободу воли.
ПереживаниеВ послевоенной, новейшей психотерапии происходит еще один радикальный сдвиг в психотерапевтических упованиях, который к 1960-м годам – времени оформления гуманистической психотерапии – становится определяющим во всем психотерапевтическом мире. В своей клинической практике психотерапевты все более начинают надеяться на переживание пациента. Независимо от того, прорабатывается ли эта категория в той или другой психотерапевтической школе так же явно, как в гештальттерапии или в клиентоцентрированной терапии Карла Роджерса, практически всюдус кладываются разные варианты единого представления о переживании как особом внутреннем жизненном процессе, захватывающем эмоции человека, его ум, воображение, волю, вовлекающем в свой поток кроме душевных и телесные функции. Именно этот процесс переживания, по новым воззрениям, и обеспечивает, в конечном итоге, терапевтический эффект.
Если попытаться, не фиксируясь на той или другой теории, прямо развивающей представление о переживании [6; 21], создать нечто вроде гальтоновской фотографии
2 этой категории, фиксирующей только общие, фамильные ее черты и стирающей индивидуальные различия, то мы увидим вот что. Это процесс, во-первых, тотальный, то есть охватывающий, как только что было сказано, ум, чувства, воображение, телесные реакции – словом, всего человека. Во-вторых, субъективный, в том смысле, что человек непосредственно ощущает его, внутренне живет им, не отделяет его от себя и чувствует его как реальность, которая удостоверяет самое себя, является самосвидетельствующим бытием, не нуждающимся ни в каких внешних подтверждениях и не приемлющим никаких внешних опровержений. Слово, обращенное к переживающему человеку, которое не учитывает феноменологической самоочевидности его переживания и пытается разуверить, разубедить, успеха не имеет, оно кажется оскорбительным в своем недоверии и отторгается, независимо от того, что вызвано оно может быть самыми благими намерениями. В-третьих, непроизвольный, в том смысле, что субъект не предписывает себе что-то переживать или не переживать, этот процесс разворачивается в нем и захватывает его сознание без предшествующих намерений и целеполаганий. В-четвертых, продуктивный. Переживание способно совершить переворот в человеческих представлениях, взглядах, установках, вкусах, позициях, во всем том, что человек не может изменить с помощью напряжений сознания и усилий воли. Если человека постигла утрата, то тщетно окружающие и он сам будут объяснять ему ее неизбежность и закономерность. И тщетно будет он стараться усилием воли взять себя в руки, он должен будет пройти через мучительный процесс переживания, должен будет дать совершиться в своей душе работе переживания и только тогда сможет заново ощутить осмысленность и полноту жизни.
_____________________
2Ф. Гальтон методом наложения фотографий членов семьи пытался выявить их общие, родовые черты.
_____________________
Эти особенности процесса переживания, по мере того, как он становился главным упованием психотерапии, определили формирование совершенно нового стиля психотерапевтической работы
3. Складываются соответствующие описанным чертам переживания новые психотерапевтические методы ипринципы. Чтобы их описать в обобщенном виде, затушевывая немалые различия различных терапевтических школ, тоже не обойтись без гальтоновской фотографии.
_____________________
3 Конечно же, дело обстояло не так, что психологи изучили процесс переживания и уж вслед за этими исследованиями и в соответствии с ними началось преобразование методов терапевтической практики. Психотехническое познание развивается по другим законам (см.
Пузырей, 1986;
Василюк, 1992).
_____________________
Новейшая психотерапия в соответствии с тотальным характером процесса переживания все в большей степени требует от терапевта широкого сознания и полимодальной наблюдательности. От его внимания не ускользнет ни неприметный вздох, ни сновидение, ни поворот головы, ни перемена в отношениях с близкими, ни даже случайные события, абсолютно невольным свидетелем или участником которых стал пациент. Эти случайные, казалось бы, события в «канале мира» [12] являются такими же важными симптомами и, главное, исполнителями его тотального процесса переживания, как случайные обмолвки в психоанализе являются знаками проговорившегося бессознательного.
Однако психотерапевтическим ответом на тотальность процесса переживания является не только изощренная наблюдательность и «расширенное» сознание психотерапевта, но совершенно иной по сравнению с прежними психотерапевтическими эпохами способ личностной включенности терапевта в психотерапевтический процесс. Не зря, например, индирективная, а потом и клиентоцентрированная психотерапия Карла Роджерса получила впоследствии имя
«личностно-центрированной» терапии, отразив тем самым признание одним из лидеров новейшей психотерапии того, что целостное вовлечение личности психотерапевта в процесс является не неизбежным злом, от которого по мере сил надо избавляться, а необходимым моментом подлинных и благих изменений в личности пациента. Вся радикальность этого переворота в должной степени еще не оценена теорией и философией психотерапии, этой оценке мешают вполне понятные внутренние тенденции, заставляющие психотерапевтов и теоретически, и методологически, и идеологически [5] бороться за то, чтобы ни в коем случае не взять на себя избыточной личной ответственности за терапевтический процесс и особенно за изменения в личности, жизни и судьбе пациента.
Не вдаваясь в подробное обсуждение этой темы, лишь зафиксируем попутно имеющуюся здесь проблему. Спору нет, психотерапевт, как и любой человек, не должен брать на себя больше, чем он может понести. Нет спору и в том, что вредно потакать инфантильным тенденциям пациентов, стремящимся порой переложить ответственность за свою жизнь на терапевта – это азбука. Если бы дело ограничивалось этими азбучными истинами, то откуда бы взяться тому пылу, с которым психотерапевты иногда бросаются отстаивать свое право и даже обязанность оставаться личностью с ограниченной ответственностью, и в то же время долг пациента – становиться личностью с безграничной ответственностью за все плоды и следствия участия в психотерапевтической работе. Пыл этот, кажется, связан вовсе не с теоретическими воззрениями и не с прагматической целесообразностью, он как-то связан с собственной личной, духовной жизнью психотерапевта, с тем, где и как он проводит границы своей ограниченной ответственности и перед чем или перед кем он по своей совести эту ответственность несет, перед кем он держит ответ.
Субъективности процесса переживания в новейшей психотерапии соответствует принцип феноменологического доверия [15]. Это готовность принимать свидетельства субъективного опыта пациента в их
таковости, не как знак чего-то иного, что должно быть дешифровано и упразднено, а как самодостаточную реальность, которая может рассчитывать на уважение и доверие. Речь, конечно, не о наивной вере психотерапевта в то, что соседи пациента-психотика в самом деле выстроили гиперболоид и по ночам облучают его через стенку, а о том, чтобы принимать за реальность испытываемый человеком ужас и сопереживать этому чувству, не менее страшному от того, что домовой комитет может поручиться за добропорядочность, а то и за отсутствие соседей за стенкой. Наконец, непроизвольности переживания и его продуктивности соответствует такая стратегическая установка новейшей психотерапии, как следование за процессом. Если психотерапевт убежден, что подлинные и плодотворные изменения сознания и личности пациента обеспечиваются продуктивной работой процесса переживания, то он должен превратиться в такого же послушного в буквальном смысле слова участника психотерапевтического процесса, как послушен поэт, ничего не выдумывающий, а именно всем напряжением своего существа вникающий сквозь шумы случайностей и произвольностей в реальнейшую истину звучащей стихотворной мелодии, как послушен саморазвертывающемуся сюжету романист, которого сплошь и рядом удивляют его герои, как послушен даже – по парадоксальной мысли Осипа Мандельштама (1987) – дирижер оркестру.
КоммуникацияКроме переживания, еще одна категория человеческого бытия стала в новейшей психотерапии фокусом теоретических построений и замечательных психотехнических находок. Речь о категории коммуникации. Конечно, можно заново переинтерпретировать всю историю психотерапии в ее главных узловых моментах с коммуникативной точки зрения, представив ее как ряд изменений в способах построения терапевтического диалога между пациентом и терапевтом. Такая интерпретация истории была бы продуктивна, а потому справедлива, но тем не менее только в послевоенной психотерапии сама эта диалогическая парадигма начинает занимать все более доминирующую позицию, постепенно распространяясь с области психотерапевтических отношений и взаимодействия между терапевтом и пациентом, то есть с области, принадлежащей коммуникативным воззрениям как бы по естественному праву, на другие области и аспекты психотерапии. Она заявляет свои притязания на то, чтобы именно ей был предоставлен заказ на формирование психотерапевтических представлений, даже о таких, как раньше казалось, вполне «монологических» вещах как личность пациента, причины душевных расстройств и результаты терапевтического процесса.
Творческий потенциал этой парадигмы, как выяснилось, оказался настолько велик, что превзошел все самые смелые ожидания. Она дала такие изящные, яркие и убедительные теории и позволила развить такую эффективную технологию психотерапевтической работы, что к восьмидесятым годам стало складываться впечатление, что психотерапия может все, что она может творить чудеса не только в своей исконной вотчине – клинике неврозов, но и в других, самых горячих точках современной социальной жизни, где, казалось бы, уже никто и ничто не может помочь. Психотерапия – это последнее дитя европейской культуры XIX века – вошла в пору своего цветения и с легкостью гения стала браться за разнообразнейшие проблемы от примирения десятилетиями враждующих общин и наций (например,
Карл Роджерс в ЮАР) до лечения рака, от создания сверхэффективных методов обучения до помощи коматозным больным и больным с многолетним глубоким шизофреническим дефектом, к которым традиционный медицинский персонал давно уже привык относиться как к муляжам с работающими физиологическими системами.
Особенностью этого звездного периода новейшей психотерапии, сделавшего слово «невозможно» редким анахронизмом, явилось то, что все эти чудеса творились не тремя-четырьмя психотерапевтическими небожителями, успех которых всегда можно было бы «объяснить» наиубедительнейшей апелляцией к имени: «Так это же Вирджиния Сатир (Карл Роджерс, Фриц Перлз)!», а многими и многими уже не обязательно отмеченными особой харизмой, но всего лишь способными мастерами, успешно освоившими и творчески развившими опыт своих гениальных учителей. Например, столь популярное у нас до недавнего времени нейролингвистическое программирование представляет собой по исходному замыслу попытку поставить на конвейер производство психотерапевтических гениев за счет того, что взятые из работы великих харизматических мастеров вытяжки
4 эффективных коммуникативных терапевтических стратегий впрыскивались в рядовые головы (а то и в спинной мозг) психотерапевтических новобранцев. Эксперимент этот, можно сказать, удался, с той только оговоркой, что вместо гениев конвейер этот исправно выпекал и выпекает психотерапевтических бройлеров, вполне мускулистых и жизнерадостных, хоть и отмеченных каким-то клеймом диетичности и безликости по неистребимому закону природы, сопровождающему все, в чем тайна и таинство заменены на рассудок и механизм.
_____________________
4Метафора В.Н. Цапкина (в личной беседе).
_____________________
Мы не можем останавливаться здесь на критическом анализе нейролингвистического программирования, хотя спокойный, трезвый и систематический анализ этого феномена остро необходим нашему терапевтическому сообществу. Однако с каким
бы пренебрежением или восторгом мы не относились к нейролингвистическому программированию, нужно при:шать за исторический факт то, что именно эта психотерапевтическая школа создала предпосылки для превращения психотерапии в массовую профессию. Такое превращение – важнейшее событие в нашей профессии, от которого зависит ее судьба. Количество профессионалов в той или другой области – значимый исторический фактор независимо от их качества. (По душе нам или нет то, что справочник Союза писателей по своей толщине если не достигает «Войны и мира», то вполне конкурирует с «Бесами», в то время как Писателей едва ли стало больше, чем во времена, когда зарождалась психотерапия, но для множества людей, от читателей до издателей, это количество является значимым, серьезным фактом, без знания которого понимание так называемого литературного процесса было бы, по меньшей мере, неполным.) И вот этой новейшей особенностью своего профессионального облика – массовостью, психотерапия обязана во многом именно коммуникативной парадигме, которую создатели НЛП Р. Бандлер и Дж. Гриндер, ученики Грегори Бейтсона, применили к методологическому анализу терапевтического процесса.
Конечно, коммуникативным стилем мышления блестяще владел уже Зигмунд Фрейд. Большинство его метафор, и даже такие важнейшие для психоанализа категории, как «Я», Цензура и другие, имеют явно коммуникативную природу. Это стало понятно еще в ранних бахтинских анализах фрейдизма [8],однако именно в парадигматическую категорию психотерапии коммуникация превращается постепенно, достигая полной мощи в методологических изысканиях Грегори Бейтсона и лингвистическом психоанализе Жака Лакана.
Коммуникативная парадигма, повторим, начинает формировать не только представления о процессе взаимодействия пациента и терапевта, что более чем естественно, но и понимание природы личности, причин психопатологии и даже результатов психотерапевтического процесса. Что касается представлений о человеческой личности, то она начинает рассматриваться как сплошь состоящая из «диалога голосов», как полифония, как «словшество» (Ж. Лакан), то есть такое существо, сами «клетки» которого есть по природе – слова, а интимнейшие обменные процессы – речь, обмен словами, диалог. Насколько распространенным и продуктивным диалогическое понимание личности оказалось в психотерапии, показывает замечательная работа В.Н. Цапкина «Личность как группа – группа как личность» (1994). Наиболее наглядным примером коммуникативного понимания этиологии некоторых психических расстройств является представление о «двойном узле» [2], с помощью которого «шизофреногенная мать» формирует шизофренические структуры у своего ребенка.
Столь же ярким примером коммуникативного представления о результате психотерапии является знаменитая формула Жака Лакана, по которой «субъект начинает анализ с того, что он говорит о себе, но обращается при этом не к вам, или он обращается к вам, но говорит не о себе. Если он способен говорить о себе и обращаться при этом к вам, значит, анализ завершен» [22, р.261]. Эта формула звучит чрезмерно парадоксально только вследствие трудноискоренимой натуралистической привычки мыслить все, а уж в особенности такие серьезные вещи, как результат лечения, в терминах объективных и объектных. Однако по своей глубине и точности эта формула смело может быть причислена к золотому фонду психотерапевтической мысли. Значение этой краткой и емкой формулы трудно переоценить. Как маленькая железнодорожная стрелка она отправляет на свалку эшелоны путаницы и глупости, которые накопились и продолжают производиться на солидном предприятии под названием «Научные Исследования Эффективности Психотерапии», освобождая путь для теоретически плодотворного и практически удобного решения этой проблемы. Искать его нужно не
в старом тупике, где трудоемкими усилиями с помощью новейших компьютеров и изощренных статистических программ добывается нелепый с психотерапевтической точки зрения материал только потому, что он так желателен для страховых касс и ответственных за психотерапию чиновников, требующих «объективных критериев» в деле, вся суть которого, вся объективность которого – субъективна. Решение этой проблемы, как открывает нам формула Ж. Лакана, находится совсем в другом горизонте, не там, где мы тщимся помимо личности и сознания пациента определить, что в нем было до и что есть после курса психотерапии, а там, где мы сами являемся участниками и фигурами его речи, его человеческого слова о самом себе. Раздражение чиновников, которым подолгу службы нужно, чтобы сошлись все нули, вполне понятно, так же, как и понятно негодование «чистых ученых», воспринимающих отсутствие ясных, однозначных, объективно фиксируемых результатов психотерапии как недомыслие или шарлатанство. Но любому непредвзятому человеку, даже несведущему в психотерапии, но по роду ли занятий или по личному опыту знающему всю мощь человеческого слова, которое способно передвигать горы, оживлять мертвых, равно как и, увы, убивать живых, мысль, что об успехе психотерапии можно (и нужно!) судить по тому, как сам пациент стал способен говорить о себе и о своих проблемах, покажется убедительной и верной.
Подытоживая рассуждение о диалогической парадигме, можно сказать, что она создала не просто новое «упование», а как бы изнутри преобразила саму эту категорию упования. Под «упованием» мы до сих пор имели в виду тот процесс на полюсе пациента, стимулируя, вызывая, фасилитируякоторый, психотерапевт мог рассчитывать на достижение психотерапевтических результатов, но с воцарением диалогической парадигмы само это представление о двух отдельных, хоть и взаимопереплетенных процессах – процессе психотерапевтического воздействия и не-ком продуктивном психическом процессе в самом пациенте –претерпевает изменения. Психотерапевтический процесс начинает мыслиться не как взаимодействие, сочетание, связь двух букв, например, «м» и «ы», а как жизнь целостного слова «мы», которое не разлагается на части без потери смысла. Когда Мил-тон Эриксон [19] обещает пациенту: «Мой голос будет с вами», –он тем самым лишь явно выговаривает то, что реально происходит не только в эриксонианской терапии, но и в любой другой. Психотерапия не влияет на сознание пациента так, чтобы мы отдельно могли каким-то образом зафиксировать психотерапию, отдельно сознание, и оценить, как сознание изменилось после психотерапии. Психотерапия и сознание взаимно опосредуют друг друга, соединяются своими кровеносными системами так, что никакой «психотерапии» после встречи с этим пациентом не существует, а существует только реальный психотерапевтический случай именно с этим пациентом. Равно как и не существует никакого сознания пациента после психотерапии. Коль скоро психотерапия состоялась (в том смысле, в котором можно сказать, состоялась ли Поэзия в этом стихотворении), сознание пациента вобрало в себя голос, личность, мысль, – словом, дух совершившейся психотерапии.