На расстоянии вытянутой руки (Категория понимания у митрополита Антония)

Размышляя о роли понимания в творчестве митропо­лита Антония, мне хотелось бы опереться не на академичес­кие соображения, а на личный опыт. Ровно 21 год назад, день в день, 29 сентября 1986 года, в Москве, только-только пробуждающейся от коммунистического морока, прохо­дили групповые занятия выдающегося американского психо­лога Карла Роджерса. Его метод состоял в особом понимающем и принимающем слушании. Мне довелось в течение получаса быть в роли его пациента. И вот после этих тридцати минут слу­шания и понимания со мной стали происходить удивительные события.

Во-первых, в течение целого дня я испытывал состояние, для которого трудно подобрать точное слово, но, пожалуй, слово «счастье» тут ближе всего. Это было не просто отсут­ствие каких-то отрицательных эмоций, тревог и т. п., а нечто положительное и при этом не эфемерное, как обычные пере­менчивые настроения, но стойкое, надежное и убедитель­ное внутреннее состояние. Радость бытия охватывала и мир вокруг, и мое тело. Внутри словно бы развязывались какие-то узелки, оттаивали замороженные участки, разглаживались ос­татки гримас от всяких неловкостей и смущений, плечи мои расправлялись, — одним словом, все и в душе, и в теле как-то открывалось навстречу этой радостибытия. В этом состоя­нии не было никакой экзальтации, восторга, нездорового воз­буждения, оно было очень ровным, мирными устойчивым как надежное тепло южного вечера. Другое, что я обнаружил в себе, — проснувшийся вдруг живой интерес к людям, с кото­рыми меня связывали в жизни непростые отношения. До этого я чувствовал отчужденность, а тут мне почему-то захотелось их понять, понять безотносительно ко мне и нашим отношениям, понять изнутри их собственной жизни, бескорыстно, как само­бытный и самоценный мир.

Не стану перечислять все последствия этих тридцати ми­нут понимания, отмечу лишь еще одну удивительную деталь. Сама беседа с Карлом Роджерсом велась на английском языке с помощью переводчика. Английский я знаю плохо, но через пять — семь минут нашего общения я вдруг почувствовал, что пере­водчик мне мешает. Я стал понимать не просто общий смысл речи моего собеседника, а тончайшие нюансы, оттенки и по­вороты его мысли. Увы, это освоение английского языка не со­хранилось, но даже кратковременный прорыв был настолько удивителен, что невольно мне в голову стали приходить дерзкие ассоциации с даром языков, который был дан апостолам в день Пятидесятницы. Как бы то ни было, но факт остается фактом: когда человека понимают и принимают, в нем могут открывать­ся дарования, которых он, вообще говоря, за собою не знал.

Итак, я хотел бы, удерживая внутри себя этот опыт, это воспоминание и благодарность чистому, ясному человеку, ка­ким был Карл Роджерс, поразмышлять теперь о категории по­нимания у владыки Антония.

Философы, и прежде всего В. Дильтей, давно выяснили, что понимание есть особый способ познания и постижения мира, который существенно отличается от объяснения.

Во-первых, понимание всегда целостно, а не аналитично. Ему не требуется, разложив мир на элементы, заново собирать из них целое.

Во-вторых, понимание принимает свой предмет как нечто живое, не объективированное.

И, наконец, для того чтобы осуществился сам акт понимания, мы должны совершить не только и даже не столько интеллектуальное, ментальное усилие, ибо «орган понимания» — не ум или, по крайней мере, не только ум; мы должны откликнуться душой, привлечь весь наш опыт, всю нашу жизнь — вот чем мы слушаем и понимаем другого человека. Доклады Фредерики де Грааф и отца Христофора о работе в хосписе убедительно это показывают. Невозможно быть рядом с умирающим человеком, пытаться понять, вникнуть в его состояние и делать это интеллектуальным усилием. Это ситуация, где ты должен всем собой, всей своей жизнью, всеми силами своей души и всем ее бессилием войти в опыт, в котором пребывает умирающий.

Мне кажется, что мышление митрополита Антония вооб­ще — это мышление понимающее, а не объясняющее. Это важ­нейшая, существеннейшая характеристика его мысли, которой чужды схемы, наукообразные категории, принудительные ло­гические выводы. И при этом совершенно отчетливо чувству­ется, что митрополит Антоний — выдающийся мыслитель, мысль его — дисциплинированна, внутренне обязательна, ли­шена случайных произвольных ходов и поверхностных ассо­циаций. Это мысль, которая на наших глазах из доступного всем материала совершает настоящие богословские, антропо­логические открытия, открытия в области философии приро­ды и материи.

Владыка всегда говорил так, как говорят, только вступив во внутренний контакт с предметом, встретившись с ним всей своей душой, всем опытом. Когда Владыка говорит о Боге, важ­но не только то, что он говорит, но и то, как. А говорит он так, что Богстановится для нас живым, живым не в том высоком, богословском смысле слова, а в смысле вполне житейском, поч­ти обыденном.

Владыка обладал удивительным даром присутствия. Это чувствуется особенно, когда читаешь его книги, ведь книга это не устная беседа с глазу на глаз, она заведомо разделяет собой читателя и автора, но здесь возникает ощущение почти физического присутствия Владыки рядом. Более того, это пе­реживается так естественно, что невольнозабываешь, какая в действительности это удивительная и таинственная вещь, редкая дажепри непосредственном контактес человеком. Я знаю это не только на собственном опыте, но и со слов дру­гих людей. Думаю, что это особый дар, связанный, может быть, с тем изначальным опытом встречи со Христом, о котором Владыка часто рассказывал как о главном событии своей жиз­ни, и вокруг которого кристаллизовался весь его духовный мир. Мы много раз слышали и читали о том, как однажды, еще в отрочестве, он почувствовал присутствие Христа совсем близ­ко, рядом, может быть, на расстоянии вытянутой руки. И вот это расстояние каким-то особенным образом устроило оптику его души. Владыка обрел способность видеть другого человека на той же дистанции, не вдали, где этот человек уже «он», но и не чересчур близко, где начинается симбиотическая слитность, а именно — на расстоянии вытянутой руки. Собственно гово­ря, этоесть дистанция дружеского общения,это дистанция «Я — Ты» отношений, и мне кажется, что именно она стала той главной «длиной волны», на которой он слушал Бога, мир и других людей.

Владыка сохранял удивительную способность в любых официальных и неофициальных ситуациях, в общении с людь­ми высокопоставленными и социально обездоленными ос­таваться на этой дружеской волне. Видимо, не случайно и на нашей конференции прозвучал доклад о богословии дружбы.

Вот характерный эпизод.Мне посчастливилось по­бывать на конференции Сурожской епархии в Оксфорде в 2000 году. Во время перерыва в столовой образовалась очередь. В хвосте этой очереди я заметил митрополита Антония. Он стоял, как все, держа свой поднос, и это было так естест­венно, что никому не приходило в голову уступить ему место, пропустить без очереди. С точки зрения российского опыта, это выглядело удивительно. Помню,как в одиниз приездов в Москву епископа Василия Осборна, в котором чувствовалась та же «сурожская закваска», батюшка из российской глубинки, приглашая его к себе погостить, говорил: «Владыка! Да Вы там у себя не знаете, как встречают дорогих гостей! Да Вам у нас до­рожку ковровую расстелют от самой машины через грязь нашу российскую! Вот тогда Вы почувствуете, кто Вы такой, что та­кое — епископ!»

Это дружеское расстояние, о котором идет речь, есть рас­стояние искренности. Труднее всего соврать именно тогда, когда человек стоит рядом и смотрит тебе в лицо. Известно, на­сколько Владыка ценил искренность в отношениях. Но дружес­кие отношения совсем не обязательно отношения благостные. «Не люблю друга-потаковщика, а лучше люблю друга-стреч-ника», говорила героиня одного произведения Н. С. Лескова. Вдумываясь в духовный опыт св. Силуана Афонского, Владыка писал, что есть ситуации, когда можно стоять перед Богом и говорить Ему: «Я Тебя не понимаю!» Искреннее непонимание, исходящее из правды внутреннего опыта, лучше притворного согласия.

Вспомним, что «искренний» на церковно-славянском оз­начает «ближний». Однако понимание не только исходит из опыта близости, оно само творит этот опыт. Мыприобщаем­ся тому, что поняли, оно становится нам близким, родным, как говорит митрополит Антоний, придавая этому слову исключи­тельное значение.

Особенно ощутимо это в его отношении к материально­му миру. Даже на него Владыка распространяет понимающее, а не объективирующее, объясняющее отношение. Понимать Мир это значит чувствовать его живым, в глубине одушевленным, способным каким-то образом отозваться на слово, заботу и уважение. Когда Владыка вдумывается в некоторые евангельские чудеса, перед нами раскрывается богословие материи, в которомматерия оказывается совсемне косной, а живой, откликающейся, родственной нам. Например, он под­мечает, что Господь говорит буре: «Утихни, перестань!»1 так, словно обращается к ребенку или, может быть, домашнему псу. В беседе «О подвиге любви» он замечает, что в Воплощении все тварное сроднилось со Христом, что в Его теле «все сотворен­ное, все, что нам кажется мертвым, нечувственным, вдруг себя узнало обоженным, соединенным с Богом»2. Обратим внима­ние на показательный стилистический нюанс: Владыка не гово­рит, что вещи и стихии СТАЛИ обоженными, он говорит — они УЗНАЛИ себя обоженными. Этим выбором слова Владыка как бы утверждает за вещами достоинство личностного бытия. Мы видим здесь персонологию материи, которая является законо­мерным результатом последовательно евангельского способа мышления.

_________________________________
1...встав, запретил ветрам и морю, и сделалась великая тишина. Мф 8:26. См.: Школа молитвы. Клин, 2004. С. 170, 340.
2Беседы о вере и Церкви. М., 1991. С. 193.
_________________________________

Антропология митрополита Антония — это тоже понимаю­щая антропология. Пытаясь вникнуть в слова Владыки о насто­ящем слушании и настоящем, глубоком понимании другого человека, необходимо помнить, что речь идет не об умствен­ном акте, а об акте экзистенциальном, акте утверждения чело­века в его бытии. Это не то широко распространенное в нашей жизни монологическое, отстраненное понимание, которое подчас принимает различные формы домыслов и догадок в об­ход воли другого, его готовности открыться, довериться нам.

Понимание есть утверждение человека, в то время, как не­понимание всегда — отрицание его. Вспомним, как Владыка тол­кует притчу о блудном сыне. Когда сын говорит: Отче! дай мне следующую мне часть имения...3, то смысл этой просьбы таков: «Мне нужен не ты, а лишь то, что останется после тебя. Умри, ты мне не нужен». Вот грубая подоплека этих слов и предельная форма отрицания4.

_________________________________
3 Лк 15:12.
4 См., напр.: Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Клин, 2001. С. 193.
_________________________________

Но коль скоро опытная реальность нашего душевного зре­ния такова, может быть, стоит не только сокрушаться, а попро­бовать вдуматься именно в эту реальность, вдуматься в опыт наших неудач и попытаться извлечь из него какие-то уроки.

Так что же нам мешает понимать человека и утверждать его своим пониманием?

Во-первых, мне кажется, это излишний активизм, спеш­ка, суета, которые преследуют нас повсюду, особенно в таких больших городах, как Москва. Необходимое же условие пони­мания — это остановка, созерцательная вдумчивость.

В одном известном психологическом эксперименте ребен­ку предлагалось достать конфету, лежащую высоко на шкафу, при этом в поле зрения ребенка находились разные предметы, которыми можно было воспользоваться, чтобы помочь себе. «Ты подумай, подумай», — намекает экспериментатор одному мальчику, который безуспешно пытается подпрыгнуть все выше и выше. Тот отвечает: «Да что тут думать, прыгать надо!» Как часто мы сами в нашей спешке напоминаем этого мальчика!

В одной из своих бесед митрополит Антоний сравнивает нашу жизнь с рисунком-загадкой из детской книжки. Среди бессмысленного переплетения линий ребенку нужно найти изображение зайца, волка и т. п. Сделать это не так просто, пе­ред этой картинкой надо посидеть, приглядеться, настроиться так, чтобы изображение проступило как бы само.

Есть способ познания хищный, агрессивный, когда мы силою или хитростью берем знание, выпытываем, вырываем тайну у природы, как говорят,«раскалываем» человека, а есть другой тип познания — это познание откровенное. Если мы входим в состояние готовности, ожидания, тонкого при­слушивания, то из тишины сама собой проступает смысловая реальность, беспорядочные линии начинают складываться в осмысленное изображение, а чужая душа открывается нам навстречу.

Такой образ познания чем-то похож на эстетическое любо­вание. Идеи Владыки о значении красоты в восприятии другого человека мне кажутся очень важными, они могутбыть поня­ты даже как некие практические рекомендации. Карл Роджерс, о котором речь шла в начале, также говорил, что нужно на­учиться порой смотреть на другого человека так, как, напри­мер, мы смотрим на закат. Закат может быть нежен, может быть грозен, но нам не приходит в голову что-нибудь исправить в нем, улучшить, усовершенствовать или как-то использовать, мы просто принимаем его в его данности, так, как есть. Такой способ восприятия возможен только по ту сторону активизма, целеполагания, спешки.

Что еще нам мешает войти в жизненный мир другого че­ловека и по-настоящему встретиться с ним? Штампы, шабло­ны, в том числе и благочестивые нравственные правила. Мало кто из нас считает себя законником и смог бы или захотел сам выдерживать все напряжение закона. Но, оказавшись перед вы­бором — суббота для человека или человек для субботы1, мы, по отношению к другому человеку, очень часто выбираем именно «субботу».

В докладе отца Стефана Хедли речь шла об отношении митрополита Антония к самоубийству. Тема эта сама по себе является пугающей. В тот момент, когда мы слышим о само­убийстве, все наши мысли как бы останавливаются, замирают. Мы знаем, что самоубийство, с одной стороны, является глубо­чайшей трагедией, с другой — смертным грехом. Это понятие — «смертный грех» — тут же парализует нашу способность думать, чувствовать, взаимодействовать с этой реальностью. Владыка же каким-то удивительным образом умел бесстрашно взглянуть за тот предел, у которого наша мысль обычно останавливается, и, рискуя быть обвиненным во всем что угодно, поставить воп­рос — «а что дальше?» Мужество творческого взгляда — так бы я назвал этот урок Владыки нам.

Еще одна причина, мешающая понимать другого че­ловека, эта наша болезненная уязвимость.Мы вспоминали метафору поврежденной иконы, которой является грешный человек. Но икона, какая бы она ни была загрязненная, растрескавшаяся, потемневшая, просто пребывает перед нами в своей тихой убогости, ожидая, может быть, того часа, когда ее коснутся руки реставратора. В отличии от человека, она не ху­лит нас, не досаждает, не лжет, не предает, не плетет интриги, и поэтому воспринимать ее как святыню легко.

Что же касается наших отношенийс другими людьми, то даже участие к ним часто оборачивается своей драматич­ной стороной — мы зачастую оказываемся обижены и задеты как раз тем человеком, которому адресовано наше понимание и участие. Именно это становится барьером, который мешает нам войти в мир другого, почувствовать его правду и боль.

Эту проблему поднимал в своем докладе и отец Христо­фор. В хосписе умирает ребенок. Священник хочет поддержать родителей, оказать им душевную и духовную помощь. Но не­ожиданно он сам, а вместе с ним Церковь и Бог, подвергают­ся потоку различных обвинений с их стороны. Конечно, эта агрессия является выражением безутешного горя, криком не­стерпимой боли, но прежде чем понять это ты, как живой че­ловек, просто страдаешь от несправедливости этих претензий и упреков.

Как справиться с этим? Общих рецептов, конечно, нет, но мне снова вспоминается один эпизод из мастерской Кар­ла Роджерса. Молодой человек, участник группы,о которой я уже упоминал, неожиданно стал довольно дерзко и напо­ристо обвинять его в применении двойных стандартов: «Вы несправедливы к N! Когда другой человек сделал то же самое, Вы реагировали совсем иначе!» Восьмидесятичетырехлетний Карл Роджерс, профессионал с мировым именем, прибывший из тогда еще очень далекой Америки, совершенно бескорыст­но, с благотворительной целью, внимательно выслушал его довольно резкие замечания, помолчал (чувствовалось, что он на время как бы ушел в себя), а затем сказал: «Знаете, я этого не заметил, но если Вы снова обратите на это внимание, скажите мне, я это продумаю». Он не обиделся, не оскорбился, не отверг обвинения, но и не согласился с ними сразу, он выразил готовность опытно проверить их, проявив уважение по отношению к своему оппоненту.

Итак, способность слышать и понимать другого оказы­вается связанной со способностью слушать себя, быть собой, опытно проверять чужое мнение, ища истину, а не защищаясь от нее, видеть в обидчике своего потенциального, если хотите, учителя, который открывает тебе иной угол зрения.

Еще одно препятствие нашему пониманию можно назвать страхом попустительства. Мы часто незаметно для себя зани­маем исключительно менторскую, воспитательскую позицию не только по отношению к нашему ребенку, но и к супругу, со­труднику, начальнику или подчиненному.

Наша реакция на страдание другого часто такова — «сам виноват». Мы опасаемся, проявив свое сочувствие, которое может быть понято им как прощение, а то и как поощрение, упустить шанс преподать ему урок. Но не уподобляемся ли мы в таком случае дрессировщику, который, используя механизм условного рефлекса, формирует желательное поведение у под­опытного животного? Человек же особое существо. От понима­ния он иногда начинает добреть, а от строгих воспитательных мер — укрепляться в своем бесчинстве.

Одержимые воспитательной установкой, мы нетолько не можем понять другого, а намеренно проявляем волю к не­пониманию: «Я это отказываюсь понимать». Однако понять человека вовсе не означает солидаризоваться с егопоступ­ком. Тем не менее непонимание мыслится как особый вос­питательный акт, средство воздействия и исправления во благо самому человеку. Но факты говорят о том, что и взрослый, и ребенок всей душой отзываются как раз на понимание.

Расскажу один эпизод, которому я был свидетель. Двух­летняя девочка, дочка соседей, гуляя во дворе, схватила чужую игрушку, но родители отобрали ее и вернули законному вла­дельцу. Девочка поднимает рев, и вот уже полчаса ее не могут успокоить. Вдруг кто-то говорит ей: «Анечка, тебе ужасно обид­но, что у тебя забрали эту лопатку, да? Тебе хотелось еще поко­пать ею, поиграть?» И тут происходит маленькое чудо. Девочка замолкает, буркает: «Да!» и, тихо всхлипывая, покорно бредет домой. Уже не игрушка была важна ребенку, важно, чтобы кто-то назвал словом то, что было у него на душе, чтобы это слово выразило ту обиду и неудовлетворенность, которые измучили и самого ребенка и окружающих. Таких эпизодов можно было бы привести множество.

Неназванные словом душевные состояния напоминают мне порой тех безымянных тварей в Эдемском саду, которые еще не успели получить от Адама свои имена. Представьте, хо­дит какой-то зверь и сам себя не знает. Унего грива ихвост с кисточкой, но кто он такой, как ему жить на этой земле — он понятия не имеет. Адам говорит: «Ты — лев». И на душе у льва становится радостно — он наконец обрел свое имя, понял себя и может жить в соответствии с этим знанием. Владыка Анто­ний упоминает о том, что, согласно Иоанну Богослову, нечто подобное, видимо, произойдет и с нами, когда Господь назовет каждому его таинственное имя, которое пока скрыто от нас.

Это происходит во время каждого маленького акта по­нимания и называния одним человеком чувств другого.Уже не тело своими зажатыми мышцами, гормональными всплес­ками, аффективными реакциями удерживает это чувство, но человеческое слово воплощает его, вызывая облегчение и яс­ность. Язык не только «дом бытия», он еще и «дом чувства».

И, наконец, последнее, что, мне кажется, очень мешает нашему пониманию, — это страх. Понимание — всегда риск для того, кто занимает позицию понимающего. Но в чем, собствен­но, он заключается? Стремясь понять другого, мы рискуем той безопасной дистанцией, которая позволяет нам оставаться в стороне. Если мы посмотрим на мир глазами нашего собесед­ника, войдем в тяжелые обстоятельства его жизни, то нам уже будет трудно отстраниться. Мы словно попадаем в некое си­ловое поле, более мощное, чем наша воля. Может статься, оно будет требовать от нас быть жертвенными, бескорыстными, смелыми, словом, повлечет за собой большие затраты. В этом смысле ближним быть не удобно. Лучше быть дальним. А еще лучше и спокойнее быть где-то посередине, неким средним. Это самая безопасная дистанция: и моральное самочувствие не страдает, и ответственность отсутствует. Именно поэтому мы часто бессознательно противимся тому, чтобы стать ближ­ним, применяя некую стратегию непонимания, объективации, отчуждения. Существуют профессии, которые провоцируют развитие этой «способности», причем не только те, что в обще­ственном сознании воспринимаются как заведомонегуман­ные, но и, напротив, самые гуманные профессии, такие как врач и учитель. В последнем случае внутренняя отчужденность может являться своего рода защитной реакцией на коммуника­тивную и эмоциональную усталость.

Исследования в области психологии преступности пока­зывают, что прежде чем совершить насилие, злоумышленник должен как бы расчеловечить для себя свою жертву, превратить ее в объект. Но есть и обратная закономерность — понимание страданий другого приводит к благотворному изменению лич­ности преступника. В исправительных учреждениях некоторых стран существует такая практика, когда осужденный встречает­ся со своей жертвой или родственниками жертвы. Это оказыва­ется действенным способом дать ему шанс почувствовать всю глубину той трагедии, причиной которойон стал, пробудить в нем утраченное человеческое начало, встать на путь покая­ния и исправления.

Итак, мыснова видим, чтопонимание есть нестоль­ко дело ума, сколько дело нашей воли, решимости,желания. И тот, кто отважится совершить акт понимания, получит щед­рую награду. Этой наградой будет — Дар Встречи. Именно этот Дар находится в центре духовной вселенной митрополита Ан­тония, и категория понимания пронизывает собой все измере­ния этой вселенной.